– Ваня, хоть ты скажи им, что я ни в чем не виноват!
– У нас невиноватые не сидят, – заученно отвечал охранник. Но это сквозь прокуренные зубы, а вслух громко кричал: – Разговаривать запрещено!
– Ванька, сука, ты хоть моей Нинке скажи, что я здесь.
– А чего ей говорить? Сама поймет... Как в газетах пишут... «сгорел на работе»...
Люди с таким чувством юмора просто обречены на уничтожение и самоуничтожение. Но именно вся эта энкавэдэшная мелкота была более других уверена, что кто-кто, а она-то выживет. Однако именно от нее и пытались избавиться вышестоящие живодеры в первую очередь, как избавляются от самых опасных свидетелей. Вы никогда не найдете свидетелей допросов репрессированных военачальников. Они расстреляны следом за своими жертвами. Напрасно будете искать очевидцев депортации чеченцев или крымских татар среди бывших военнослужащих, принимавших в этом участие. Дивизии эти бросались в самое пекло войны, хороня с собой в безвестных солдатских могилах тайны истории.
У героя нашего повествования были время и возможность осознать устройство и механику машины репрессий. Во многом благодаря этому ему и удавалось до сих пор уцелеть. Но главное в том, что для арестанта под номером 13 впасть в отчаяние всегда было непростительным грехом. И еще по многим причинам он перестал бояться смерти. Это и военное ремесло, которое он избрал еще в детстве, это и одиночество в таком сумбурном и жестоком мире. Это и постоянная угроза смерти в последние годы, которая и воспринималась как-то по-фронтовому: «Хоть бы убили, что ли, быстрей». Надоело и бояться, и прятаться. Была еще одна необычная особенность у этого человека. Впервые он узнал о ней при своем первом боевом ранении в лесах Восточной Пруссии в 1914 году, когда он, тогда офицер русского Генерального штаба, выходил из окружения вместе с остатками разгромленной немцами армии генерала Самсонова. При острой боли от легкого пулевого ранения в плечо он сразу же потерял сознание. Позже доктор и профессор медицины Петр Линдэ объяснил ему, что организм некоторых людей имеет такую особенность и еще до наступления болевого шока как бы выключает сознание. Тогда он стыдился этой своей особенности. Было время, даже пытался тренировать у себя невосприимчивость к боли, но новые ранения перечеркивали все усилия. Зато он научился, если можно так выразиться, сознательно терять сознание. Малейшей боли ему было достаточно, чтобы заставить себя упасть без чувств. Знал он и то, что однажды можно и вовсе никогда не очнуться. Следователи внесудебных органов готовы были лопнуть от злости, но поделать ничего с ним не могли. Методы так называемого «физического воздействия» в данном конкретном случае не действовали.
Уже вторую неделю его не вызывали на допросы. Следовало ждать каких-то событий. Наверное, что-то уже происходило. Показания, которые из него выбивали, были очень важны, и поэтому его не могли так сразу расстрелять, а невозможность выбить эти показания уже стоила карьеры, а то и самой жизни нескольким следователям. Содержали его в одиночной камере. В общих камерах давно соорудили многоярусные деревянные нары, где из-за тесноты и скученности разрешалось полежать на них днем. Здесь же была кровать, в дневное время прикрепляемая к стене, – наследие царизма, который не видел ничего предосудительного в том, что арестованные будут спать на койке с панцирной сеткой. Спать днем категорически воспрещалось. Разве только утром после ночного допроса позволяли поспать чуть больше положенного. Также были не положены стол и табурет, не говоря уже об этажерке для книг – необходимого атрибута камеры для государственного преступника в дореволюционное время.
Он сидел на каменном приступке у окна и почти равнодушно смотрел на опухшие ступни ног. «Если сейчас придется надеть ботинки, то сделать это будет мучительно больно», – думал он. Неожиданно отворилось окошко для раздачи пищи. В отличие от входной железной двери оно всегда тщательно смазывалось солидолом. Надзиратель заглянул в него. Затем, лязгая и гремя связкой ключей, со скрежетом распахнул дверь. Скрежет тюремных дверей в русских острогах как старинная традиция кочует из века в век. Кто бы и зачем ни открывал дверь – вся тюрьма должна слышать.
– Выходи, – беспристрастным голосом приказал надзиратель. – Да живо давай!
Надеть ботинки быстро не удавалось. И если один башмак он кое-как, морщась от боли, натянул, то другой никак не поддавался. Из конца коридора долетел недовольный голос дежурного:
– Чего ты там копаешься? Мать твою так!..
Надзиратель вошел в камеру, что запрещалось, присел на корточки перед арестованным, что и в мыслях нельзя было допустить, и, вставив чужую ногу во второй ботинок, рывком его надел. Арестованный застонал.
– Заткнись, гнида. Выходи! Не понял, что ли?
Поняв, что тот не притворяется, надзиратель помог арестанту выйти из камеры и, повернув его лицом к стене, заученно приказал:
– Стоять!
После рывков и проходки все тело узника наполнилось болью. Болели ноги. Ноющей болью саднила поясница. Вдруг заныли еще не выбитые, чудом уцелевшие зубы. Казалось, болел воспаленный мозг в голове. И все же, стоя лицом к стене, с заведенными за спину руками, он думал о том, куда его собрались вести. «На допрос? Вряд ли. На допросы выводят по вечерам. Ближе к ночи. Расстреливать? Почти исключено. Это тоже дело ночное». Вообще однажды он очень поразился мысли: расстреливают открыто и днем только во время войны. Во всех других случаях печать греховности и преступности заставляет переносить убийство на темное время суток.