Он не видел, как растерзали Духонина. Обезображенное окровавленное голое тело генерала до утра следующего дня так и лежало на перроне. Надругались и над трупом последнего законного главнокомандующего русской армии. А сам Сергей Георгиевич пришел в себя от знакомого голоса матроса-гиганта, который, присев на корточки с обратной стороны вагона, улыбаясь смотрел на него между колесных пар.
– Ползи сюда, мой белый хлеб, – кивая стволом «маузера», говорил он.
Мирк-Суровцев, осознав, где он и как мог попасть сюда, попробовал пошевелиться. Тело болело, все его лицо было залито кровью из разбитых носа и губ. Но переломов, кажется, не было. Он стал выбираться из-под вагона. С трудом на четвереньках перебрался через один рельс, стал было переползать через другой, как могучая рука одним рывком вырвала его из-под вагона.
– Потерпи, ваше благородие, не долго мучиться осталось. А часики свои ты мне подари на добрую память, – говорил могучий моряк. – А я уж порешу тебя как родного. Рука у меня легкая. Никто не обижался, – издевался он. – Давай, давай часики. Тебе они теперь ни к чему.
– Да-да. Сейчас. Извольте, – едва шевеля разбитыми губами, произнес офицер и стал отстегивать карманные часы. – Вот, возьмите.
Он было протянул часы матросу, но вдруг отдернул руку с часами и другой, свободной рукой схватился за «маузер» моряка. Гигант выстрелил. Пуля ушла куда-то в сторону. Он намеревался ударом ноги сбить этого офицерика с ног, но не успел. Оттопыренными в виде рогатки пальцами Суровцев, не выпустив из ладони часы, нанес один из самых ужасных ударов восточной борьбы. Матрос, видимо, в прямом смысле слова не успел даже моргнуть. Пальцы офицера до третьих фаланг вошли в глазницы матроса. Против ожидания Суровцев нанес удар без всякой подготовки. Видимо, состояние, которое необходимо для того, чтоб решиться на такой удар, у него возникло само собой и было вызвано смертельной опасностью. А опасность смертельную он за три года войны отличал безошибочно от любой другой.
Вопль, вырвавшийся из могучей груди матроса, был ужасен. Его было слышно даже с обратной стороны состава. Но там никто особенно не заинтересовался причиной этого крика. Выхватив из руки матроса «маузер», Сергей Георгиевич не более трех секунд размышлял: выстрелить ему или нет. Он не стал стрелять и, качаясь, с «маузером», зажатым в руке, пошел, насколько мог быстро, прочь. За его спиной только что здоровый, молодой и сильный человек, бессильно упав на колени и держась за окровавленное лицо, продолжал издавать вопли. Но вдруг, последний раз огласив своим страшным криком окрестности, он свалился на бок и больше не издал ни звука.
Два железнодорожника с сундучками в руках, видимо, локомотивная бригада паровоза, увидев окровавленного человека с «маузером», испуганно метнулись в сторону. Плохо соображая, качаясь точно пьяный, он неизвестно сколько еще шел прочь от станции, пугая редких прохожих. И лишь подходя к конспиративной квартире, находящейся недалеко от вокзала, спрятал в карманы шинели «маузер» и окровавленные золотые часы. Вопли изуродованного и, вероятно, смертельно раненного им человека до сих пор отчетливо звучали в голове. Его подташнивало от сотрясения мозга и от омерзения к себе и к поверженному им моряку. Русский офицер изуродовал, а может быть, и убил, русского человека. Сознание отказывалось принимать этот очевидный факт.
На конспиративной квартире он так и не смог прийти в себя. Половина лица заплыла густым лиловым отеком. Болели опухшие губы и нос, болела и кружилась голова. Болели выбитые пальцы правой руки. Постоянно подташнивало. Было что-то унизительное и противное в этой боли. Он постоянно боролся с желанием в очередной раз пойти и вымыть руки, точно чужая кровь по-прежнему была на его опухшей руке. В конце концов он отправил хозяйку – пожилую одинокую женщину, жившую за счет сдаваемой внаем комнаты, – на рынок с просьбой купить чего-нибудь спиртного. И побольше спиртного. Не понимая, как другие люди все болезни души и тела лечат вином, он решил, что сейчас и ему непременно нужно выпить, если не напиться до беспамятства.
Пришедшая с улицы хозяйка была взволнована и встревожена одновременно.
– Вы себе представить не можете, что творится в городе, – с порога начала она рассказывать.
И, точно иллюстрируя ее рассказ, с улицы донеслись звуки беспорядочной стрельбы и такие же беспорядочные крики. Было слышно, как рядом разбили окно и стекла со звоном разлетелись по мостовой.
– Не стоит подходить к окнам, – сказал он хозяйке, предупреждая ее порыв выглянуть в окно.
– Боже мой! Боже мой, – беспрестанно повторяла женщина. – На улице хватают офицеров. Куда-то их уводят. На рынке какой-то ваших лет прапорщик застрелился, когда его хотели арестовать.
Он уже не слушал ее. Раскупорив одну из двух принесенных бутылок коньяка, он, как горький пьяница, пил из горлышка бутылки. Пил большими глотками коньяк, вкус которого в тот момент абсолютно не чувствовал. Ошеломленная происходящими событиями и его необычным поведением, хозяйка что-то говорила и говорила еще, но он ее не слышал.
Сидя за столом, бессмысленно глядя на бутылки коньяка и на принесенные заботливой женщиной закуски, он размышлял. Опьянения он не чувствовал, но коньяк вернул способность думать. Не так чувствовалась боль во всем теле. Он представлял себе, как по лесам, обходя крупные населенные пункты, пытаются пробраться на Дон четыреста всадников Текинского полка со своим командиром полковником Кюгельгеном, с приятелем Суровцева – Эртгардтом и самим Корниловым.