– Какие у вас виды относительно меня? – спросил он Степанова.
– Вы помните генерала Маннергейма?
– Разумеется, – ответил Суровцев.
– Вам предстоит с ним встреча. Но не как с генералом царской армии, а как с регентом Финляндии. Это первое. Второе – это то, что нам с вами предстоит заняться судьбой золотого запаса Российской империи.
– C’est impayable, – неожиданно произнес Суровцев.
– И что же означает это ваше «презабавно»? – Степанов удивленно смотрел на Суровцева.
– Это я о своем, – ответил Сергей. Продолжил вдруг стихами:
Ах, мадам!
Ах, мадам, не сминайте
мундштук папиросы.
C’est impayable!
Скажем проще:
в России фигня...
У княгини России – роман
с анархистом-матросом.
Кто же дети у них?
Да князья. А еще – матросня...
– Стихи у вас, ваше превосходительство... – не нашел слов Степанов. – Даже не пошлые... Я бы сказал, бордельные стихи...
– В борделе я их и написал.
– А вот этого я не слышал и впредь не желаю слышать, – строго одернул Суровцева генерал Степанов.
Сталин иногда срывался и мог наорать, но это не то бешенство, которого надо было бояться. Куда хуже бывало его молчание. Но вот такого Сталина Берия видел редко. Он, точно паровой котел, готов был взорваться от напряжения и давления изнутри.
– Ты не знаешь, чем руки занять? Мы найдем тебе дело, – спокойно, казалось бы, говорил Сталин. – На фронте найдем. Ты прятаться от меня надумал? Что молчишь?
– Коба, ты меня не один год знаешь, – начал было Берия.
– Я тебя, подлеца, лучше всех знаю. Ты почему лично мне не докладываешь? Занят сильно? Так мы найдем тебе свободное время.
Действительно, Берия в последнее время старался лишний раз не попадаться на глаза вождю. Он чувствовал себя неуверенно в обстановке начавшейся войны. Да и у кого из высших руководителей страны она была, эта уверенность? Только у немногих генералов. У таких, как Жуков. Но их, таких, по пальцам пересчитать можно было.
– В чем ты меня винишь?
– Ты почему такой бестолковый? Ты хотя бы заместителей своих слушаешь? Ты мне что обещал с немцами Поволжья?
– А что немцы? Все сделал.
– Обосрался ты, а не сделал. Я фильм посмотрел. Пока ты прячешься...
– А чем плохое кино?
– Тем плохое, что белыми нитками все шито. Для кого ты это снимал?
Сталин иногда устраивал ему разносы в присутствии других членов Политбюро. Это была необходимая условность их взаимоотношений. Но ни разу Берия не сделал ничего такого, что могло бы действительно не понравиться Хозяину. А то, что он его нелицеприятно отчитывал, – это часть кремлевского театра. И, как в любом театре, в этом действе присутствовала известная мера условности театрального искусства. Но сейчас не было зрителей. Они были одни. И не было никакой условности. И это не могло не настораживать наркома.
– Сжечь кино! И чтоб даже слуху о нем не было.
– Сжечь так сжечь. Как скажешь.
– Ты почему мне не сказал, что Гитлер с поляками то же самое сделал?
Ответить Берии было нечего. Он действительно не все сказал Сталину, когда планировал акцию по депортации поволжских немцев. А история вопроса такова: перед нападением на Польшу немецкие спецслужбы осуществили невиданную по тем временам провокацию. Из числа уголовников была сформирована вооруженная группа, которая, переодевшись в форму польских военных, осуществила нападение на немецкую радиостанцию в приграничном местечке Глейвиц. Кадры разгромленной станции, а также трупы «польских военнослужащих», составили основу пропагандистского фильма о «вероломных поляках». Произошло это ровно за день до начала Второй мировой войны. А на другой день, 1 сентября 1939 года, немецкие танки перешли польскую границу, чтобы «наказывать агрессивную Польшу».
Ситуация на берегах Волги была другой, но провокация схожей. Теперь, уже в форму немецких парашютистов, переодели специально отобранных людей. Но не из числа уголовников, а из числа репрессированных чекистов. Подобрали людей со знанием немецкого языка. Чего-чего, а человеческого материала в системе тюрем и лагерей НКВД хватало. Мнимые немецкие парашютисты вступили в контакт с местным населением. Фильм, о котором говорил Сталин, был снят по той же схеме. Точно так же поступили с «исполнителями главных ролей»... Зритель мог увидеть на экране трупы людей в немецкой форме. Груду смятых парашютов. Трофейное оружие. И снова трупы «немецких парашютистов». Бесстрастный голос диктора, в обладателе которого знающие люди подозревали Илью Эренбурга, сообщал: «Вот они – хваленые вояки с берегов Одера, Шпрее и Эльбы. Но что привело их на берега великой русской реки Волги?»
На экране следовали другие кадры. Растерянные, опрятно одетые мужчины и женщины. «А это другие немцы, – продолжал голос за кадром. – Предательством ответили они советской власти и всему нашему народу. Хлебом и солью встретили они своих соплеменников на нашей земле», – вещал диктор.
Фильм действительно получился грязным. Показывать его за рубежом – значило откровенно признаться в подлой провокации. А делать это было категорически нельзя уже хотя бы потому, что во всем мире, впервые за многие годы, росли сочувствие и солидарность по отношению к Советскому государству. Внутри страны, может быть, и стоило бы показать фильм «вторым экраном». Но зачем? Чтобы спровоцировать немецкие погромы в тылу? А там и еврейские погромы начнутся...